(1 вариант)

Основной круг философской проблематики эпопеи В. Гроссмана «Жизнь и судьба» – жизнь и судьба, свобода и насилие, законы войны и жизни народа. Писатель видит в войне не столкновение армий, а столкновение миров, столкновение различных взглядов на жизнь, на судьбу отдельного человека и народа. Война выявила коренные проблемы современнорти, вскрыла основные противоречия эпохи.

В романе две основные темы – жизнь и судьба. «Жизнь» – это свобода, неповторимость, индивидуальность; «судьба» – необходимость»,

Давление государства, несвобода. Комиссар Крымов говорит: «Как странно идти по прямому, стрелой выстреленному коридору. А жизнь такая путаная тропка, овраги, болотца, ручейки, степная пыль, несжатый хлеб, продираешься, обходишь, а судьба прямая, струночкой идешь, коридоры, коридоры, коридоры, в коридорах двери».

Судьба основных действующих лиц трагическая или драматическая. В героизме Гроссман видит проявление свободы. Капитан Греков, защитник Сталинграда, командир бесшабашного гарнизона «дома шесть дробь один», выражает не только сознание «правого дела борьбы с фашизмом», отношение к войне как к трудной работе, самоотверженность и здравый смысл, но и непокорство натуры, дерзость, независимость поступков и мыслей. «Все в нем – и взгляд, и быстрые движения, и широкие ноздри приплюснутого носа – было дерзким, сама дерзость». Греков – выразитель не только народного, национального, но и всечеловеческого, свободолюбивого духа (недаром его фамилия Греков).

Главный конфликт романа – конфликт народа и государства, свободы и насилия. «Сталинградское торжество определило исход войны, но молчаливый спор между победившим народом и победившим государством продолжался. От этого спора зависела судьба человека, его свобода». Этот конфликт прорывается наружу в размышлениях героев о коллективизации, о судьбе «спецпереселенцев», в картинах колымского лагеря, в раздумьях автора и героев о тридцать седьмом годе и его последствиях.

Колымский лагерь и ход войны связаны между собой. Гроссман убежден, что «часть правды – это не правда». Арестованный Крымов ловит себя на мысли, что ненавидит пытающего его особиста больше, чем немца, потому что узнает в нем самого себя.

Гроссман изображает народные страдания: это и изображение лагерей, арестов и репрессий, и их разлагающего влияния на души людей и нравственность народа. Храбрецы превращаются в трусов, добрые люди – в жестоких, стойкие – в малодушных. Людей разрушает двойное сознание, неверие друг в друга. Причины данных явлений – сталинское самовластие и всеобщий страх. Сознанием и поведением людей со времен революции управляют идеологические схемы, приучившие нас считать, что цель выше морали, дело выше человека, идея выше жизни. Насколько опасна такая перестановка ценностей, видно из эпизодов, когда Новиков на восемь минут задержал наступление, то есть, рискуя головой, идет на невыполнение сталинского приказа ради того, чтобы сберечь людей. А для Гетманова «необходимость жертвовать людьми ради дела всегда казалась естественной, неоспоримой не только во время войны».

Отношение к судьбе, к необходимости, к вопросу о вине и ответственности личности перед лицом обстоятельств жизни у героев романа разное. Штурмбанфюрер Кальтлуфт, палач у печей, убивший пятьсот девяносто тысяч людей, пытается оправдать это приказом свыше, своей подневольностью, властью фюрера, судьбой: «судьба толкала его на путь палача». Но автор утверждает: «Судьба ведет человека, но человек идет потому, что хочет, и он волен не хотеть».

Смысл параллелей Сталин – Гитлер, фашистский лагерь – колымский лагерь в том, чтобы заострить проблему вины и ответственности личности Б самом широком, философском плане. Когда в обществе творится зло, в той или иной степени в нем виноваты все. Пройдя через трагические испытания XX века – вторую мировую войну, гитлеризм и сталинизм, – человечество начинает осознавать тот факт, что покорность, зависимость человека от обстоятельств, рабство оказались сильны. И в то же время в образах героев Отечественной войны Гроссман видит свободолюбие и совестливость. Что превысит в человеке и человечестве? Финал романа открыт.

(2 вариант)

«Рукописи не горят…» Сколько раз уже цитировали эту фразу Воланда, но хочется повторить ее вновь. Наше время – время открытий, возвращенных мастеров, ждавших своего часа, наконец увидевших свет. Роман В. Гроссмана «Жизнь и судьба», написанный тридцать пять лет назад, пришел к читателю лишь в 1988 году и потряс литературный мир своей современностью, великой силой своего правдивого слова о войне, о жизни, о судьбе. Он отразил свое время. Лишь теперь, в девяностые, возможно стало говорить и писать о том, о чем размышляет автор романа. И поэтому это произведение принадлежит сегодняшнему дню, оно злободневно и сейчас.

Читая «Жизнь и судьбу», не можешь не поразиться масштабности романа, глубине выводов, сделанных автором. Кажется, что философские идеи сплетаются, образуя причудливую, но гармоничную ткань. Порой увидеть, понять эти идеи сложно. Где главное, какая основная мысль пронизывает повествование? Что есть жизнь, что есть судьба? «Жизнь такая путаная, тропки, овраги, болотца, ручейки… А судьба прямая-прямая, струночкой идешь… Жизнь – это свобода», – размышляет автор. Судьба же – несвобода, рабство, недаром обреченные на смерть в газовых камерах люди чувствуют, как «силится в них чувство судьбы». Судьба не подчиняется воле человека.

Основная тема произведения Гроссмана – свобода. Понятие «свобода», «воля» знакомо и дикому зверю. Но то свобода или несвобода физическая. С появлением человеческого разума смысл этих понятий изменился, стал глубже. Существует свобода моральная, нравственная, свобода мысли, непорабощенность души. Так что же важнее – сохранить свободу тела или разума? Почему именно эта философская проблема волновала автора? Очевидно, это было предопределено той эпохой, в которой он жил. Два государства встали над миром в то время, сошлись в борьбе, и от исхода этой битвы зависела судьба человечества. Обе державы, по словам одного из персонажей романа, – государства партийные. «Сила партийного руководителя не требовала таланта ученого, дарования писателя. Она оказывалась над талантом, над дарованием». Под термином «воля партии» подразумевалась воля одного человека, которого сейчас мы называем диктатором. Оба государства были сходны между собой тем, что граждане их, лишенные официального права мыслить, чувствовать, вести себя в соответствии со своей индивидуальностью, постоянно ощущали довлеющую над ними силу страха. Так или иначе, государственные здания, больше похожие на тюрьмы, были возведены и казались несокрушимыми. Человеку в них отводилась незначительная роль; куда выше, чем он, стояли государство и выразитель его воли, непогрешимый и могучий. «Фашизм и человек не могут сосуществовать. На одном полюсе – государство, на другом – потребность человека». Не случайно Гроссман, сравнивая два лагеря, сравнивает тоталитарные государства – Германию и Советский Союз тридцатых-сороковых годов. Люди сидят там за одни и те же «преступления»: неосторожное слово, плохую работу. Это «преступники, не совершившие преступлений. Разница лишь в том, что немецкий лагерь дан глазами русских военнопленных, знающих, за что они сидят, и готовых к борьбе. Люди же, находящиеся в сибирских лагерях, считают свою судьбу ошибкой, пишут письма в Москву. Десятиклассница Надя Штрум поймет, что тот, к кому обращены ее письма, по сути, и есть виновник происходящего. Но письма продолжают идти… Сибирский лагерь, пожалуй, страшнее германского. «Попасть к своим в лагерь, свой к своим. Вот где беда!» – говорит Ершов, один из героев романа. К страшному выводу приводит нас Гроссман: тоталитарное государство напоминает огромный лагерь, где заключенные являются и жертвами, и палачами. Недаром в лагерь желал бы превратить всю страну «философ» Казенеленбоген, в прошлом работник органов безопасности, ныне попавший в камеру на Лубянке, но продолжающий заявлять, что «в слиянии, в уничтожении противоположности между лагерями и запроволочной жизнью и есть… торжество великих принципов». И вот два таких государства вступают в войну друг против друга, исход которой решался в городе на Волге в сорок втором году. Один народ, одурманенный речами своего вождя, наступал, мечтая о мировом господстве; другой, отступая, не нуждался в призывах – он копил силы, готовясь отдать миллионы жизней, но победить захватчика, защитить Родину, Что происходит с душами тех, кто теснит армию противника, и что происходит в сердцах теснимых? Для того чтобы повернуть врага вспять, мало довлеющей над народом власти, необходима свобода, и в это тяжелое время она пришла. Никогда раньше люди не вели таких смелых, правдивых, свободных разговоров, как в дни боев под Сталинградом. Дыхание свободы ощущают люди в Казани, в Москве, но сильнее всего она в «мировом городе», символом которого станет дом «шесть дробь один», где говорят о тридцать седьмом годе и коллективизации. Борясь за независимость Родины, люди, подобные Ершову и Грекову, борются и за свободу личности в своей стране. Греков скажет комиссару Крымову: «Свободы хочу, за нее и воюю». В дни поражений, когда вольная сила поднималась с самого дна людских душ, Сталин чувствует, что… побеждали на полях сражений не только сегодняшние его враги. Следом за танками Гитлера в пыли, дыму шли все те же, кого он, казалось, навек усмирил, успокоил. «Не только история судит побежденных». Сам Сталин понимает, что если он будет побежден, то ему не простится то, что он сделал со своим народом. В душах людей постепенно поднимается чувство русской национальной гордости. В то же время прозрение приходит к окруженным немецким солдатам, к тем, кто несколько месяцев назад давил в себе остатки сомнений, убеждал себя в правоте фюрера и партии подобно оберлейтенанту Баху.

Сталинградская операция определила исход войны, но молчаливый спор между победившим народом и победившим государством продолжается. Так кто же победит – государство или человек? Ведь с человека начинается свобода. Тоталитарная власть подавляет, чувство страха за жизнь сковывает, рождает покорность перед этой властью. Однако многие люди искренне верят, что в преклонении перед государством, партией, в восприятии высказываний вождя как святых истин заключена их сила. Такие могут не согнуться перед страхом смерти, но с содроганием отвергают сомнения в том, во что верили на протяжении жизни. Таков старый большевик, ленинец Мостовской, услышав из уст гестаповца Лисса то, что мучило его, в чем он даже в душе боялся себе признаться, лишь на мгновение утрачивает уверенность: «Надо отказаться от того, чем жил всю жизнь, осудить то, что защищал и оправдывал». Этот сильный, несгибаемый человек сам ищет несвободу, чувствует облегчение, вновь подчиняясь воле партии, одобряя отправку в лагерь смерти презирающего насилие Ершова. Иным, подобным Магару, Крымову, Штруму, потребовалось поражение для того, чтобы очеловечиться, увидеть правду, вернуть свободу своей душе. Крымов прозревает, попав в камеру, Магар, лишившись свободы, пытается донести свои выводы ученику Абарчуку: «Мы не понимаем свободы, мы раздавали ее… Она основа, смысл, – базис над базисом». Но, столкнувшись с недоверием, фанатичной слепотой, Магар кончает жизнь самоубийством. Дорогую цену заплатил он за духовное раскрепощение. Теряя иллюзии, Магар теряет и смысл существования. Особенно убедительно показано влияние свободы на мысли, поведение человека на примере Штрума. Именно в тот момент, когда «могучая сила свободного слова» целиком поглотила мысли, приходит к Штруму его научная победа, его открытие. Именно тогда, когда отвернулись от него друзья и сила тоталитарного государства давила и угнетала, Штрум найдет в себе силы не погрешить против собственной совести, почувствовать себя свободным. Но звонок Сталина задувает эти ростки свободы, и, лишь подписав подлое, лживое письмо, он ужаснется содеянному, и это поражение вновь откроет его сердце и разум свободе. Самой же сильной, несломленной, непорабощенной человеческой личностью окажется в романе жалкий заключенный немецкого лагеря Иконников, провозглашавший смешные и нелепые категории надклассовой морали. Он найдет в себе силы понять, что прежний идеал его лжив, и найти правду, смысл жизни в доброте, в «эволюции добра». Прав Ремарк, говоря: «Когда у человека не окажется уже ничего святого, все вновь, но гораздо более человечным образом, становится для него святым». И лишь человеческая доброта спасет мир. Та доброта, что заставит Даренского заступиться за обессилевшего немецкого пленного, а немолодую, обездоленную войной женщину побудит протянуть пленному кусок хлеба. Иконников, веря в доброту, погибнет раскрепощенным, провозгласит перед смертью свободу человека перед судьбой. «Если и теперь человеческое не убито в человеке, то злу уже не одержать победы» – к такому выводу придет он. «Развиваться будет не только мощь человека, но и любовь, душа его… Свобода, жизнь победят рабство», – скажет и Ченыжин.

Писатель во всей глубине изведал трагическую сложность конфликта человека и государства в сталинскую эпоху. Автор «Жизни и судьбы» ведет к мысли, что, пройдя через великие трагические испытания XX века – кошмары гитлеризма и сталинизма, – человечество начинает сознавать тот факт, что покорность, зависимость личности от обстоятельств, рабство внутри него оказались гораздо сильнее, чем можно было предполагать. Писателя нельзя счесть ни пессимистом, ни оптимистом. Художественное видение современного мира у В. Гроссмана трагедийное.

Финал романа в соответствии с этим видением печален. И в этом тоже заключена глубина его правды, правды автора.

(3 вариант)

Роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» – одно из тех произведений, путь к читателю которых складывался непросто. Роман писался почти три десятилетия назад, но не был напечатан. Как и многие, он увидел свет уже после смерти автора. Можно сказать, что это одно из самых ярких и значительных произведений послевоенной русской литературы. «Жизнь и судьба» охватывает события военных и предвоенных лет, захватывает важнейшие события нашего бытия. Через весь роман проходит мысль о том, что во всех жизненных ситуациях главное – судьба человека, что каждый человек – это целый мир, который нельзя ущемить, не ущемляя одновременно интересов всего народа. Эта мысль глубоко гуманистична.

Утверждая высокий гуманистический идеал любви и уважение к человеку, В. Гроссман разоблачает все то, что направлено против человека, что уничтожает его неповторимую личность. В романе сопоставляются два режима – гитлеровский и сталинский. По-моему, В. Гроссман одним из первых наших писателей, критикуя то, что мы сегодня смело называем «сталинщиной», пытается определить корни, причины этого явления. Как гитлеризм, так и сталинизм уничтожают в человеке главное – его достоинство. Вот почему роман, воюя со сталинизмом, защищает, отстаивает достоинство личности, рассматривая ее в самом центре всех поставленных вопросов. Личная судьба человека, живущего в тоталитарном государстве, может сложиться благополучно или драматически, но она всегда трагична, так как человек не может исполнить свое жизненное предназначение иначе, как став деталью машины. Если машина совершает преступление, человек не может отказаться быть ее соучастником. Он им станет – хотя бы в качестве жертвы. Жертва может сгнить в лагере или счастливо умереть в кругу семьи.

Трагедия народа, по В. Гроссману, заключается в том, что, ведя освободительную войну, он, по сути дела, ведет войну на два фронта. Во главе народа-освободителя стоит тиран и преступник, который усматривает в победе народа свою победу, победу своей личной власти. На войне человек получает право стать личностью, он получает возможность выбора. В доме «шесть дробь один» Греков совершает один выбор, а Крымов, пишущий на него донос, – другой. И в этом выборе выражается суть данного человека.

Идея романа, мне кажется, заключается в том, что война у В. Гроссмана – огромная беда и в то же время огромное очищение. Война точно определяет, кто есть кто и кто чего стоит. Есть Новиков, и есть Гетманов. Есть майор Ершов, и есть те, кто даже на краю смерти шарахаются от его смелости и свободы.

Новиков – умный, совестливый комкор, который не может относиться к солдатам как к живой силе и побеждает врага военным умением на поле боя. Рядом с ним бригадный комиссар Гетманов – человек номенклатуры. На первый взгляд он кажется обаятельным и простым, но на самом деле он живет по классовым законам: к себе он применяет одни мерки, а к другим – иные.

И побеждает только совесть, правда, человечность, проходящая жестокое испытание. Ни соображения Сталина, ни его лозунги и призывы не были победоносны. Дрались за другое, что-то светлое и необходимое, даже если оно прикрывалось звонким лозунгом. Деление на категории, навешиванье ярлыков «врагов народа» – все это ушло, как навязанная фальшь. Открылось главное: во имя чего и ради чего должен жить человек, ценящий себя и свободу духа. Очень ярким в этом смысле мне кажется образ Грекова, один из самых привлекательных в романе. Греков не боится никого – ни немцев, ни начальства, ни комиссара Крымова. Это смелый, внутренне свободный, независимый человек.

Филология

Вестник Нижегородского университета им. Н. И. Лоб ачевского, 2013, № 5 (1), с. 336-342

ТРИ ВОПРОСА В. ГРОССМАНА (РОМАН «ЖИЗНЬ И СУДЬБА»)

С.И. Сухих

Нижегородский госуниверситет им. Н.И. Лобачевского [email protected]

Поступила в редакцию 03.12.2012

На основе анализа романа В. Гроссмана «Жизнь и судьба» автор статьи дает ответы на те три вопроса, которые мучили писателя в момент окончания романа: истинна ли его концепция, справился ли он с замыслом как художник, долговечно ли его произведение.

Ключевые слова: социализм, фашизм, концлагерь, Сталинградская битва, свобода, рабство, эпопея, антиэпопея, публицистика, уровень художественности.

Структурно «Жизнь и судьба», опубликованная в СССР в журнале «Октябрь» в 1988 г. (а в 1980 на Западе), представляет вторую часть дилогии, первый роман которой назывался «За правое дело» и был напечатан в «Новом мире» в 1952 г. «Жизнь и судьба» - произведение полемичное, острое по концепции, особенно если учесть время его создания - начало 60-х гг. В. Гроссман считал его своей главной книгой. Однако в момент завершения работы он испытал не радость, не облегчение, а глубокие сомнения. Он выразил их в письме ближайшему другу - С. Липкину: «Я не переживаю радости, подъёма, волнений... Чувство - смутное, тревожное, озабоченное... Прав ли я? Это первое, главное. Прав ли перед людьми, а значит, и перед Богом? А дальше уж второе, писательское -справился ли? А дальше уже третье, - какова ее (книги) судьба, дорога» .

В разговоре о «Жизни и судьбе» мы попытаемся ответить на все те три вопроса, которые задавал себе автор в момент окончания произведения - оценить концепцию романа с точки зрения ее истинности, уровня художественности произведения и, наконец, долговечности романа: будет ли жить в «Большом времени».

1. Концепция романа

Главная тема романа - свобода и рабство. Дуновение свободы в начале войны - и ее угасание после Сталинграда, победа рабства над свободой. Само название романа представляет собой скрытую метафорическую антитезу: со словом «жизнь» у Гроссмана всегда ассоциируется свобода, а со словом «судьба» - рабство, прежде всего «государственное рабство». Концепция романа строится на двух параллелях (внешней и внутренней).

ПАРАЛЛЕЛЬ ПЕРВАЯ (ВНЕШНЯЯ): На всем протяжении романа четко выражена идея параллелизма двух систем и идеологий: немецкий фашизм для Гроссмана абсолютно адекватен советскому социализму, принципиальной разницы между ними нет. Поэтому сцены в советском концлагере параллельны сценам в фашистском концлагере, Гитлер и Сталин схожи характерами, в раскрытии их автор использует одинаковые психологические мотивировки поступков и решений, общим является также отказ от интернационализма и в СССР, и в Германии и, наконец, государственный антисемитизм, с точки зрения автора, имеет место в обоих государствах, и это в особенности важно для Гроссмана.

Разговор двух идеологов: нациста Лисса и коммуниста Мостовского - четко, ясно, безапелляционно расставляет все точки над г Фашизм и социализм - это «две формы одной сущности». Такова концепция Гроссмана (характерно, что в романе ее формулирует фашист Лисс, а коммунист Мостовской возражает ему вяло и неубедительно). Война - это не столкновение в смертельной схватке двух противоположных социально-экономических систем и идеологий, но столкновение родственных по духу систем, одинаковых тоталитарных государств.

Этот тезис стал краеугольным камнем официальной идеологии и пропаганды в 90-е гг. Ну, пропаганда есть пропаганда («пропагадина», говаривал Л. Леонов, а Маркс недаром называл пропаганду «ложным сознанием»). У нее свои задачи, и для нее не существует понятия истины, а есть понятие политических интересов. А если человек стремится выяснить истину, то он обязан видеть, что в этих лобовых сравнениях (социализм = фашизму) не принимаются в расчёт очень серьезные вещи.

О фашизме много пишут, но почти всегда уходят от анализа его сути. Понятие фашизма постоянно размывается, а сфера его применения расширяется. Это происходит потому, что оно используется в политической борьбе для дискредитации противника. Нет ни одного строгого определения, ни одного по-настоящему фундаментального научного труда (за исключением, как утверждает С. Кара-Мурза , книги Вальтера Шубарта «Европа и душа Востока» ). Поэтому и необходимо определиться в понятиях.

Итак, по формуле Гроссмана, социализм и фашизм - две формы одной сущности. Но этот тезис очень шаток, неверен в принципе.

Формула Гроссмана, на наш взгляд, должна быть «перевернута»: фашизм и социализм не «две формы одной сущности», а «сходные формы разных сущностей». Чтобы это доказать, нужно выделить в них сходные и различные признаки и определить, какие из них фундаментальные, а какие вторичные и не концептуальные.

Каковы же принципиальные общие признаки фашизма и социализма? 1. И то, и другое -порождения Запада, плоды западной цивилизации и западной философской мысли. 2. Одинаковые внешние признаки государственных систем. Из обеих идей (фашистской и коммунистической) выросли тоталитарные, антидемократические режимы власти (с соответствующими внешними проявлениями: вождизмом, подавлением инакомыслия, мощным репрессивным аппаратом, однопартийной политической системой и т.п.). Но тоталитарных систем власти было в истории сколько угодно. И сейчас они есть, в том числе в странах с вполне конкурентной рыночной экономикой. Они вырастают на самой разной экономической и идеологической основе.

Каковы же принципиальные, фундаментальные различия социализма и фашизма?

1. В экономической основе. Социализм базировался на отмене частной собственности, ее обобществлении до уровня общенародной и плановой. Фашизм - на частной собственности, рыночной экономике, свободной конкуренции.

2. В характере философской базы. И тут, и там у истоков - западные философские концепции. Но марксизм - философия рационалистическая, основанная на теории прогресса и имеющая оптимистический характер. Ее источник - прежде всего классическая немецкая философия, включая гегелевскую диалектику. Фашизм, напротив, философия глубоко пессимистическая и мистическая, представляющая собой сложный идеологических комплекс, в котором соединились идея Гоббса о принципе конкуренции: «блага жизни гораздо успешнее

достигаются подавлением других, чем взаимной помощью» , а также идеи Ницше, Шпенглера и ряд мистических учений Востока.

3. В идеологическом фундаменте систем (это главное). В книге В. Шубарта убедительно показано принципиальное различие: коммунизм (социализм) делит общество по горизонтали (на классы); критерий деления -социальный, а сама идеология по духу интернациональная (отсюда лозунг коммунизма «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»). Фашизм же делит общество по вертикали (на расы, низшие и высшие нации); критерий деления - расовый, а идеология по духу расовая. Отсюда лозунг немецкого фашизма «Deutschland über Alles!» («Германия превыше всего!»).

4. В отличие от советского социализма, идеологической основой которого является марксизм, фашизм базируется на идеологии либерализма. В чем же связь либерализма и фашизма? В том, что в их основе - принцип свободной конкуренции (а это главная идея, «священная корова» либерализма). Причем принцип конкуренции фашизм переносит с уровня индивидуума на уровень наций и рас. В этой конкуренции нация едина в борьбе против других наций. Отсюда само слово «фашизм» - от итальянского слова fascis - «сноп». Отсюда и наименование немецкого фашизма -«национал-социализм».

Советский социализм вырос из идеи равенства и взаимопомощи людей и наций. Фашизм

Из идеи расового неравенства, превосходства одних наций над другими. «Фашизм доводит до логического завершения либеральную идею конкуренции. Вот что взял фашизм у Шпенглера: «Человеку придает высший ранг то обстоятельство, что он - хищное животное» . Отсюда и представление Шпенглера о народе и расе: «Существуют народы господ-добытчиков, ведущие борьбу против себе подобных, народы, предоставляющие другим возможность вести борьбу с природой с тем, чтобы затем ограбить и подчинить их» .

Рассмотрим в связи с вышеизложенным вопрос об антисемитизме, столь важный для В. Гроссмана. Германский нацизм официально провозгласил как свою программу «окончательное решение еврейского вопроса», т.е. полное уничтожение евреев. Ничего подобного не было и быть не могло в СССР, особенно учитывая ту большую роль, которую сыграли представители этой нации в революции, и то место, которое они заняли в послереволюционной государственной системе . Это не исключало проявлений антисемитизма на бытовом уровне,

но такие печальные факты не являются приметой именно и только советского социума. В официальной же государственной идеологии и пропаганде СССР царил интернационализм. Кроме того, и для фашизма антисемитизм - не родовой, а видовой признак. Родовой признак

Расизм. А какая нация или раса будет объявлена нацией или расой «недочеловеков» - это уже другой вопрос. Для итальянского или испанского, например, фашизма антисемитизм не был свойственен. В частности, для итальянских фашистов «недочеловеками» были африканцы -абиссинцы, для испанских - баски. Если вернуться к германскому фашизму, то он основан на расовой идеологии, на идее подавления других национальностей ради своей; касается это не только евреев, но и всех других неарийцев, даже арийцев, не являющихся немцами, - скажем, славян. По плану Гитлера к 60-м годам русских, например, должно было остаться 30 миллионов, все остальные подлежали уничтожению. А те, кого планировалось оставить в живых, должны были бы уметь считать до 10 и расписываться - больше никакого образования.

Советский же социализм - идеология не расового, а социального, классового подавления. Это идеология по сути, по духу не национальная, тем более не националистическая, а интернациональная.

Итак, коммунизм и фашизм - идеологии несовместимые. Это смертельные враги. Нобелевский лауреат коммунист Жорес Алферов, выступая в Думе, сказал: «Первый признак фашизма - антикоммунизм». Диссидент и либерал Григорий Померанц, по сути, подтвердил этот тезис в своем комментарии о выборах в Думу в 1993 г.: «Мы знали, что антикоммунизм всегда вызывает к жизни фашизм, знали, но сами развязали антикоммунистическую истерию и получили фашизм» .

Стоит отметить, что параллель между социализмом и фашизмом в романе Гроссмана является внешней и, в сущности, не главной. Она развивается в основном в публицистическом слое романа. Есть параллель более глубокая и важная для романа, потому что она реализуется в художественной системе, в сюжете произведения.

ПАРАЛЛЕЛЬ ВТОРАЯ (ГЛАВНАЯ, ВНУТРЕННЯЯ): СТАЛИНГРАД = 37-Й ГОД.

Для Гроссмана в один ряд выстраиваются три события: 37-й год, поворот к национальногосударственной идеологии, который наступил после уничтожения троцкистов (сторонников денационализации России), и Сталинград, победа в Сталинградской битве. Для писателя

Сталинград есть победа Сталина не только над немцами, но и над своим народом, момент окончательного удушения мечты о свободе, возродившейся в начале войны. З7-й год был символом удушения свободы, за которую боролись революционеры, а победа в Сталинграде ознаменовала окончательную победу рабства над свободой, «угасание свободы».

Рассмотрим, как реализуется эта параллель художественно. Романы «дилогии» Гроссмана очень многоплановы. В них множество постоянно пересекающихся сюжетных линий. «В сферу изображения вовлечены Советский Союз и фашистская Германия, фронт и тыл, немецкие и советские концлагеря и тюрьмы, наука, искусство, промышленность, экономика, наконец, быт - фронтовой и тыловой, особенно тыловой со всеми его тяготами» .

Пространственные горизонты романа почти б езбрежны: мы видим то сталинский ГУЛАГ, то гитлеровские лагеря уничтожения, то оккупированные земли, то пятачок, оставшийся до Волги в Сталинграде, который обороняют насмерть солдаты и офицеры, то научные лаборатории и жилища эвакуированных ученых в Казани, то военную Москву. А вот временные рамки почти сведены к одной точке, и все события романа собраны, сконцентрированы в несколько месяцев - время обороны Сталинграда. Все стягивается к этому центру. Главное в романе - Сталинград, изображение и осмысление Сталинградской битвы, её итога. Эта битва и её исход определяют всё в жизни страны и каждого отдельного человека. Василий Гроссман и его герои всё время помнят о революции и знают, что она совершалась ради народной свободы, а потом, в 30-е гг., люди попали в тиски новой несвободы. Но начавшаяся война и в особенности обороняющийся Сталинград возродили дух свободы: «В огне, охватившем городские кварталы, вырос новый город - Сталинград войны... Вторая мировая война была эпохой человечества, и на некоторое время её мировым городом стал Сталинград. Мировой город отличается от других городов тем, что у него есть душа. И в Сталинграде войны была заключена душа. Его душой была свобода» . Свобода -именно в Сталинграде осени 1942 года, ещё не победившем, а только обороняющемся.

А кульминацией сталинградских событий и высшим проявлением воли народа к свободе в романе стала оборона «дома Грекова» - «дома 6/1». Имеется в виду знаменитый «дом сержанта Павлова», находившийся на нейтральной полосе и закрывавший немцам путь к Волге. Вокруг него велись самые ожесточенные бои. Существует мнение, что защитники этого дома

уничтожили больше немецких солдат и офицеров, чем вся армия Франции за время Второй мировой войны. И вот в этом доме, который отрезан и от своих, и от немцев линией огня, царит дух свободы.

В чём же смысл Сталинградской битвы, каков её итог? Для Гроссмана эта победа была одновременно поражением, убийством свободы. Это и есть главный, центральный момент его концепции.

Победа в Сталинграде, если судить объективно, была победой во всей войне: всему миру уже тогда был ясен смысл Сталинградской битвы как поворотного пункта в мировом противостоянии - недаром только во Франции, например, со Сталинградом связаны названия 40 улиц и площадей. Но для В. Гроссмана победа в Сталинграде - это окончательная победа Сталина над собственным народом, рабства над свободой, государства над человеком, национализма над интернационализмом, сталинизма над ленинизмом и идеалами Октябрьской революции. Победа в Сталинграде в контексте символики романа В. Гроссмана означает победу СУДЬБЫ (рабства) над ЖИЗНЬЮ (свободой). Сталинград потерял душу - душу свободы. Поэтому В. Гроссман ставит Сталинградскую победу в один ряд с 37-м годом: в 1937 г. Сталин победил оппозицию, в 1943 - всю страну. Сталинград для В. Гроссмана - не только победа, но и беда народа, который, побеждая фашизм, одновременно укрепляет власть Сталина, освобождает его от ответственности за прошлое: «Гуще станет трава над деревенскими могилами тридцатого года. Лед, снеговые холмы Заполярья сохранят спокойную немоту. Сталин знал лучше всех в мире - победителей не судят» .

Не случайно сюжетной кульминацией романа становится описание начала контрнаступления под Сталинградом: именно это событие является центральным в судьбе Сталина, Сталинграда и всей страны. Сталин в нетерпении и ярости, он торопит войска, ему нужна победа. Но ведь она достигается ценой жертв. Вот почему столь важны в романе те 8 минут, на которые полковник Новиков задерживает наступление своего танкового корпуса, чтобы артиллерия подавила огневые точки: за эти 8 минут будут спасены тысячи жизней, которые неважны для Сталина, но столь значимы для Новикова. Но они прошли, Новиков отдал приказ, началось наступление, и вот - победа (для автора романа победа рабства над свободой).

При всей многоплановости романа, при всем многообразии образующих его сюжетных линий, он чрезвычайно целеустремлен. Все в романе стягивается к организующим его смысло-

вую структуру внешней и внутренней параллелям, о которых сказано выше, и все работает на главный вывод, главную идею В. Гроссмана: в Сталинграде и в войне в целом народ не столько отстоял свою страну, сколько увековечил свое рабство. Гроссмановская идея глобальна. Но верна ли она? Прав ли писатель, как он спрашивал сам себя в письме к другу? С нашей точки зрения, она неверна, потому что строится на вторичных признаках сходства социализма и фашизма и упускает из виду главные, фундаментальные различия двух идеологий и систем. Мысль о том, что победа в Сталинграле убила пробудившуюся было свободу, тоже, на наш взгляд, неверна. Ведь война стала не только апофеозом, но и кризисной точкой в развитии созданной Сталиным тоталитарной системы. Послевоенное десятилетие - при всех внешних признаках усиления тоталитарной власти Сталина - было - по внутренней сущности - продолжением того процесса развития свободной мысли, который был порожден войной. Лучше всего это выразила литература о войне. Прав не Гроссман как автор «Жизни и судьбы», а Гроссман как автор повести «Народ бессмертен» и надписи на памятнике героям Сталинграда на Мамаевом кургане, правы В. Некрасов, В. Панова, Э. Казакевич. Прав Б. Пастернак, написавший в эпилоге к роману «Доктор Живаго»: «Хотя освобождение, которого ждали после войны, - не наступило с победой, но предвестие свободы носилось в воздухе все послевоенные годы, составляя их единственное историческое содержание» . И правы многие другие поэты и писатели, пережившие войну и участвовавшие в ней. И больше всех прав автор «Василия Тёркина», поэмы о свободном русском человеке на войне.

Война всё-таки стала победой не рабства, а свободы. Этот вопрос решила сама жизнь - и «предоттепельным» послевоенным десятилетием, и ХХ съездом, и последовавшей «оттепелью». Поэтому можно сказать, что пессимистическая концептуальная идея, организующая роман «Жизнь и судьба», не выдержала проверки ходом истории.

Что же касается двух других вопросов, которые задавал себе В. Горссман: справился ли автор, смог ли создать настоящее художественное произведение, и какова будет его судьба, насколько оно долговечно, то ответ на них можно дать только в комплексе: ведь долговечность зависит от художественного качества произведения, а не только от степени истинности, надежности его концепции.

2. Судьба романа

Роман «Жизнь и судьба» попал как бы прямо из начала 60-х годов в конец 80-х: в то самое

время, когда его идеи оказались как никогда востребованными в стране, расстававшейся с социалистической системой. «Очень своевременная книга»! После публикации в 1988 году роман оказал большое воздействие на читательское и писательское сознание (хотя и в то время, не говоря уже о 60-х гг., далеко не все разделяли позицию автора).

Но вот что касается его будущей судьбы, того, насколько долго он останется в литературе, насколько активно будет читаться и какое место в иерархии литературных ценностей займет на литературной карте ХХ века, то здесь нужно сказать следующее. На наш взгляд, это произведение не обладает достаточным «запасом прочности», чтобы войти в «Большое время». Оно останется серьёзным фактом истории литературы 2-й половины ХХ века, но вряд ли далеко перешагнет этот рубеж. Время и «гамбургский счёт» не в его пользу. Роман стремительно устаревает, и это происходит по нескольким причинам.

Причины ИДЕЙНЫЕ: роман устаревает

концептуально. Главная его идея весьма спорна

и, по сути, уже опровергнута жизнью, судьбой самой системы: никакого вечного рабства в результате победы в Сталинграде и в войне не получилось - как раз наоборот.

Кроме этого, главного момента, есть и еще кое-что весьма существенное. На романе лежит печать времени его создания и давно устаревшее, поверхностное «детско-арбатское» представление

о сталинизме как культе одной личности. В нём ясно выражена та «либеральная» модель истории, которая формировалась в 60-е годы в «новоми-ровском» крыле духовной оппозиции: главной болью Гроссмана, как и диссидентов 60-х гг., остается 37-й г. тогда как понятие свободы связывается с революцией, с ленинской эпохой. И в романе реализовано противопоставление Ленина и Сталина, «ленинских демократических норм» и «сталинской диктатуры». Сталинизм для автора - извращение светлой идеи. Вина в том, что случилось, лежит на конкретных людях: на Сталине и таких фанатиках, как Крымов, Мостовской, Абарчук, не говоря уже о корыстных прислужниках системы, таких как Гетманов, Не-удобнов или таких как певец и идеолог ГУЛАГА Каценеленбоген (вероятно, имеется в виду главный идеолог, проектировщик и создатель ГУЛАГА Френкель), мечтающий превратить в ГУЛАГ всю страну.

«Жизнь и судьбу» Гроссмана буквально убивает современная пропаганда. Для сегодняшнего читателя, особенно молодого, который впервые познакомится с этим романом, в нём не будет никаких концептуальных открытий. Он

увидит в тексте иллюстрацию самых расхожих пропагандистских тезисов, которые ежедневно слышит по радио, по телевидению: что Сталин подобен Гитлеру, что социализм подобен фашизму, что победа - подобна поражению. Тогда роман предстанет пропагандистским рупором сегодняшнего либерального официоза.

То, что для читателей 60-х годов было бы новизной и даже шоком, то, что заинтересовало читателей середины 80-х неожиданностью, нестандартностью идеи (для тех времён), - уже в 90-е годы стало пропагандистским трюизмом, который известен каждому и который повторяют по радио и телевидению все кому не лень. Но ведь нет ничего страшнее для художественного произведения, чем его превращение в иллюстрацию очередного учебника политграмоты. От этого роман могло бы спасти только высочайшее художественное мастерство. Как спасло, например, «Поднятую целину» Шолохова. Но что касается гроссмановского романа, то здесь художественное мастерство, на наш взгляд, относительно: «Жизнь и судьба» - произведение «маловысокохудожественное» (окказионализм Ю. Трифонова).

Перед нами писатель, наделённый дарованием, и у него есть замечательные художественные взлёты. Им надо отдать должное, поэтому для начала скажем о достоинствах гроссмановской прозы. Есть в ней эпизоды, в которых изображение достигает высокой степени эмоциональной напряженности, что признано критиками, как превозносившими роман, так и не принявшими его в целом . В «Жизни и судьбе» к таким замечательным в художественном отношении местам можно отнести, например, письмо матери Штрума из гетто и сцену в газовой камере, где Софья Левинтон в предсмертные мгновения прижимает к себе мальчика Давида с мыслью оберечь его от ужаса смерти, которая настигнет его на мгновение раньше, чем ее. Эти страницы - из самых пронзительных в романе. Такова же сцена на кладбище и передача переживаний матери на могиле сына: «Скажи ей кто-нибудь, что кончилась война, она бы не шевельнулась... Стоят ли все люди, сколько их есть, молодой крови (ее сына. - С.С.), которой куплена эта радость» . Вопрос о ценности отдельной человеческой жизни заострен здесь с небывалой смелостью (хотя незадолго до этого Гроссман резко осуждал Б. Пастернака за индивидуалистичность его философской концепции и эгоизм героя в «Докторе Живаго»). К таким эпизодам относится, безусловно, и описание начала контрнаступления в Сталинграде. В нём передано потрясающее напряжение тех 8 минут, на которые вопре-

ки приказу Ставки, вопреки воле Сталина полковник Новиков задерживает начало наступления танкового корпуса. Такие «вершины» были и в 1-й книге романа - «За правое дело» (1952): к ним можно отнести страницы, описывающие, как собирается и идёт на войну солдат Вавилов, описание первой бомбардировки Сталинграда, когда в конце августа 1942 г. город был буквально стёрт с лица земли; сцена гибели батальона капитана Филяшкина в бою за Сталинградский вокзал, когда погибли все солдаты и офицеры батальона, до последнего человека.

Но это отдельные вершины. Не надо перечитывать роман несколько раз, чтобы понять: у

В. Гроссмана нет дара пластического изображения жизни , как нет и ярких, самодостаточных характеров, без которых эпопей не бывает, а бывают псевдоэпопеи. В этом смысле

В. Гроссман не может соперничать ни с Львом Толстым, ни с Шолоховым, ни с Алексеем Толстым, ни с Горьким, а быть на равных с Эрен-бургом и Чаковским или даже Симоновым-прозаиком - совсем не тот масштаб. Роман в гораздо большей степени держится на авторских философско-публицистических размышлениях, чем на судьбах и характерах героев. К тому же здесь недостаёт яркого, индивидуального стиля, а есть некий усредненный, невыразительный язык. Толстого, Шолохова, Платонова, Бунина можно узнать по одной фразе, одному абзацу. А этого автора - Гроссмана -узнаешь в первую очередь «по мысли, а не по слову» .

Причиной «художественной недостаточности» романа «Жизнь и судьба» стало и то, что он конструктивно представляет собой не самостоятельный роман, а продолжение романа «За правое дело», вторую часть романной дилогии, хотя Л. Аннинский, к примеру, воспринимает дилогию «как единое целое» . Это очень неубедительная позиция. Ведь вторая часть продолжает развитие многих сюжетных линий, завязки и даже значительная часть действия которых приходятся на первый роман. Некоторые характеры в первой части были даже ярче, чем во второй. Очень многое для читателя, не знающего «За правое дело», в «Жизни и судьбе» непонятно, не мотивировано. Но, с другой стороны, и соединить «За правое дело» с «Жизнью и судьбой» под одной обложкой или хотя бы в двухтомнике совершенно невозможно

Недаром ни одному издателю до сих пор не приходила в голову такая мысль. Концептуально это совершенно разные романы, это как позитив и негатив в фотографии, как «да» и «нет» в ответ на один и тот же вопрос. И если первый роман называется «За правое дело», то

второй по логике (и по праву) мог бы называться «За неправое дело». Писатель, на наш взгляд, совершил большую ошибку, когда, кардинально изменив свой взгляд на историю войны, на Сталинград и Сталинградскую битву, решил продолжить ранее написанный и опубликованный роман, вместо того чтобы написать совершенно новое произведение, с другими героями и другими сюжетными линиями.

Приведём очень резкое и, возможно, несправедливое по форме, но по сути имеющее под собой основания суждение А. Твардовского (оно относится к 60-м годам), прочитавшего «Жизнь и судьбу» еще в рукописи. Он тогда весьма негативно (прежде всего за художественную слабость) оценил роман В. Гроссмана, «... с его глупым названием «Жизнь и судьба», с его прежней претенциознейшей манерой эпопеи, мазней научно-философских отступлений, надменностью и беспомощностью описаний в части топора и лопаты» . И хотя либеральная критика выражает восторг, ставя роман В. Гроссмана в один ряд с «Войной и миром» Л. Толстого, но всё же «Жизнь и судьба» -не эпопея, а, скорее, публицистический роман, причём с весьма спорной концепцией. Не случайно А. Казинцев характеризует жанр «Жизни и судьбы» как «антиэпопею», как «разросшееся до циклопических размеров эссе» .

3. Заключение

Итак, в опубликованном в конце 80-х гг. романе Василий Гроссман - еще из 60-х годов - дал свой ответ на вопрос о том, чем была для России, для русского народа Великая Отечественная война. Эта война, по его мнению, - война за неправое дело, война, в которой русский народ погубил свою свободу и увековечил свое рабство.

А ответ самому Гроссману дали уже давно, ещё задолго до того, как он написал своё произведение, другие писатели и поэты, многие из которых фронтовики. Зимой 1942 года в Ленинграде Ольга Берггольц в самую страшную, глухую пору блокады написала:

В грязи, во мраке, в голоде, в печали,

Где смерть, как тень, тащилась

по пятам, Такими мы свободными бывали.

Такою мы свободою дышали,

Что внуки позавидовали б нам.

А вот выраженное поэтически впечатление участника Сталинградской битвы о том прорыве, которым началось наступление под Сталинградом и которое В. Гроссман показал как «8 минут полковника Новикова» и счёл началом «гибели свободы». Автор стихотворения, Александр Ревич, был в том бою командиром стрелковой роты.

Когда вперёд рванули танки,

Кроша пространство, как стекло,

А в орудийной перебранке Под снегом землю затрясло,

Когда в бреду или, вернее,

Перегорев душой дотла,

На белом, чёрных строк чернее,

Пехота встала и пошла,

Нещадно матерясь и воя,

Под взрыв, под пули, под картечь,

Кто думал, что над полем боя Незримый ангел вскинул меч?

Но всякий раз - не наяву ли? -Сквозь сон который год подряд Снега белеют, свищут пули,

А в небе ангелы летят .

Можно привести ещё множество примеров произведений, в которых война в целом и Сталинградская битва в частности понимаются как торжество свободы. И написаны они не по «социальному заказу», в них выражена та правда, которую видели авторы и которая противоположна правде В. Гроссмана.

Спосок лотературы

1. Липкин С. Жизнь и судьба Василия Гроссмана // С разных точек зрения. «Жизнь и судьба».

В. Гроссмана. М., 1991. С. 14.

2. Кара-Мурза С. Советская цивилизация: в 2 кн. Кн. 1. М.: Алгоритм, 2002. 528 с.

3. Шубарт В. Европа и душа Востока. М.: Русская идея, 2000 г. 444 с.

4. Гоббс. Левиафан, или Материя, форма и власть государства, церковного и гражданского [Электронный ресурс]. Режим доступа: http// lib.ru/FILOSOF/ GOBBS/ Leviafan.text/.

5. Шпенглер О. Закат Европы: В 2 т. Т. 1. М.: Мысль, 1993. 663 с.

6. Солженицын А. Двести лет вместе: В 2 т. Т. 2. М.: Русский путь, 2002. 512 с.

7. Померанц Г. Интервью // Известия, 1993.20.12.

8. Гроссман В. Жизнь и судьба. Таллинн: Ээсти раамат. 1990. 476 с.

9. Пастернак Б. Доктор Живаго. М.: Советская Россия, 1989. 603 с.

10. С разных точек зрения. «Жизнь и судьба»

B. Гроссмана. М.: Советский писатель, 1991. 400 с.

11. Из выступлений за «круглым столом» журнала «Литературное обозрение» // С разных точек зрения. «Жизнь и судьба» В. Гроссмана. М., 1991.

12. Аннинский Л. Мироздание Василия Гроссмана // Гроссман В. Жизнь и судьба, Таллинн, 1990.

13. Твардовский А. Из рабочих тетрадей // Знамя. 1989. № 9. С. 200-201.

1 4. Анкета «Литературной газеты» // Литературная газета. 2004.15-21.12. № 50. С. 12.

THREE QUESTIONS OF V. GROSSMAN (HIS NOVEL «LIFE AND FATE»)

In his analysis of the novel «Life and Fate» by V.Grossman, the author of the article answers three questions, which plagued the writer when he was finishing his novel: whether his concept was true, whether the esthetic embodiment of his ideas was successful, whether his novel was going to be long-lived.

Keywords: socialism, fascism, concentration camp, battle of Stalingrad, freedom, slavery, epic, anti-epic, social and political journalism, level of artistry.

Василий Гроссман

«Жизнь и судьба»

Старый коммунист Михаил Мостовской, взятый в плен на окраине Сталинграда, привезён в концлагерь в Западной Германии. Он засыпает под молитву итальянского священника Гарди, спорит с толстовцем Иконниковым, видит ненависть к себе меньшевика Чернецова и сильную волю «властителя дум» майора Ершова.

Политработник Крымов послан в Сталинград, в армию Чуйкова. Он должен разобрать спорное дело между командиром и комиссаром стрелкового полка. Прибыв в полк, Крымов узнает, что и командир, и комиссар погибли под бомбёжкой. Вскоре Крымов и сам принимает участие в ночном бою.

Московский учёный-физик Виктор Павлович Штрум с семьёй находится в эвакуации в Казани. Тёща Штрума Александра Владимировна и в горе войны сохранила душевную молодость: она интересуется историей Казани, улицами и музеями, повседневной жизнью людей. Жена Штрума Людмила считает этот интерес своей матери старческим эгоизмом. Людмила не имеет известий с фронта от Толи, сына от первого брака. Ее печалит категоричный, одинокий и тяжёлый характер дочери-старшеклассницы Нади. Сестра Людмилы Женя Шапошникова оказалась в Куйбышеве. Племянник Сережа Шапошников — на фронте. Мать Штрума Анна Семеновна осталась в занятом немцами украинском городке, и Штрум понимает, что у неё, еврейки, мало шансов остаться в живых. Настроение у него тяжёлое, он обвиняет жену в том, что из-за ее сурового характера Анна Семеновна не могла жить с ними в Москве. Единственный человек, смягчающий тяжёлую атмосферу в семье, — подруга Людмилы, застенчивая, добрая и чуткая Марья Ивановна Соколова, жена коллеги и друга Штрума.

Штрум получает прощальное письмо от матери. Анна Семеновна рассказывает, какие унижения ей пришлось пережить в городе, где она прожила двадцать лет, работая врачом-окулистом. Люди, которых она давно знала, поразили ее. Соседка спокойно потребовала освободить комнату и выбросила ее вещи. Старый педагог перестал с ней здороваться. Но зато бывший пациент, которого она считала угрюмым и мрачным человеком, помогает ей, принося продукты к ограде гетто. Через него она и передала прощальное письмо сыну накануне акции уничтожения.

Людмила получает письмо из Саратовского госпиталя, где лежит ее тяжело раненный сын. Она срочно выезжает туда, но, приехав, узнает о смерти Толи. «Все люди виноваты перед матерью, потерявшей на войне сына, и тщетно пробуют оправдаться перед ней на протяжении истории человечества».

Секретарь обкома одной из оккупированных немцами областей Украины Гетманов назначен комиссаром танкового корпуса. Гетманов всю жизнь работал в атмосфере доносов, лести и фальши и теперь переносит эти жизненные принципы во фронтовую обстановку. Командир корпуса генерал Новиков — прямой и честный человек, старающийся предотвратить бессмысленные человеческие жертвы. Гетманов выражает Новикову своё восхищение и одновременно пишет донос о том, что комкор задержал атаку на восемь минут, чтобы сберечь людей.

Новиков любит Женю Шапошникову, приезжает к ней в Куйбышев. Перед войной Женя ушла от своего мужа, политработника Крымова. Ей чужды взгляды Крымова, который одобрял раскулачивание, зная о страшном голоде в деревнях, оправдывал аресты 1937 г. Она отвечает Новикову взаимностью, но предупреждает его, что, если Крымов будет арестован, вернётся к бывшему мужу.

Военный хирург Софья Осиповна Левинтон, арестованная на окраине Сталинграда, попадает в немецкий концлагерь. Евреев везут куда-то в товарных вагонах, и Софья Осиповна с удивлением видит, как всего за несколько дней многие люди проходят путь от человека до «грязной и несчастной, лишённой имени и свободы скотины». Ревекка Бухман, пытаясь скрыться от облавы, задушила свою плачущую дочь.

В дороге Софья Осиповна знакомится с шестилетним Давидом, который перед самой войной приехал из Москвы на каникулы к бабушке. Софья Осиповна становится единственной опорой ранимого, впечатлительного ребёнка. Она испытывает к нему материнское чувство. До последней минуты Софья Осиповна успокаивает мальчика, обнадёживает его. Они вместе гибнут в газовой камере.

Крымов получает приказ отправиться в Сталинград, в окружённый дом «шесть дробь один», где держат оборону люди «управдома» Грекова. До политуправления фронта дошли донесения о том, что Греков отказывается писать отчёты, ведёт антисталинские разговоры с бойцами и под немецкими пулями проявляет независимость от начальства. Крымов должен навести в окружённом доме большевистский порядок и, в случае необходимости, отстранить Грекова от командования.

Незадолго до появления Крымова «управдом» Греков отправил из окружённого дома бойца Сережу Шапошникова и юную радистку Катю Венгрову, зная об их любви и желая спасти от смерти. Прощаясь с Грековым, Сережа «увидел, что смотрят на него прекрасные, человечные, умные и грустные глаза, каких никогда он не видел в жизни».

Но комиссар-большевик Крымов заинтересован только в сборе компромата на «неуправляемого» Грекова. Крымов упивается сознанием своей значительности, старается уличить Грекова в антисоветских настроениях. Даже смертельная опасность, которой ежеминутно подвергаются защитники дома, не охлаждает его пыл. Крымов решает отстранить Грекова и самому принять командование. Но ночью его ранит шальная пуля. Крымов догадывается, что стрелял Греков. Вернувшись в политотдел, он пишет донос на Грекова, но вскоре узнает, что опоздал: все защитники дома «шесть дробь один» погибли. Из-за крымовского доноса Грекову не присваивают посмертное звание Героя Советского Союза.

В немецком концлагере, где сидит Мостовской, создаётся подпольная организация. Но среди заключённых нет единства: бригадный комиссар Осипов не доверяет беспартийному майору Ершову, происходящему из семьи раскулаченных. Он боится, что смелый, прямой и порядочный Ершов приобретёт слишком большое влияние. Заброшенный из Москвы в лагерь товарищ Котиков даёт установку — действовать сталинскими методами. Коммунисты принимают решение избавиться от Ершова и подкладывают его карточку в группу отобранных для Бухенвальда. Несмотря на душевную близость с Ершовым, старый коммунист Мостовской подчиняется этому решению. Неизвестный провокатор выдаёт подпольную организацию, и гестапо уничтожает ее участников.

Институт, в котором работает Штрум, возвращается из эвакуации в Москву. Штрум пишет работу по ядерной физике, которая вызывает общий интерес. Известный академик говорит на учёном совете, что в стенах физического института ещё не рождалась работа такого значения. Работа выдвинута на Сталинскую премию, Штрум находится на волне успеха, это радует и волнует его. Но одновременно Штрум замечает, что из его лаборатории понемногу выживают евреев. Когда он пытается вступиться за своих сотрудников, ему дают понять, что и его собственное положение не слишком надёжно в связи с «пятым пунктом» и многочисленными родственниками за границей.

Иногда Штрум встречается с Марьей Ивановной Соколовой и вскоре понимает, что любит ее и любим ею. Но Марья Ивановна не может скрывать свою любовь от мужа, и тот берет с неё слово не видеться со Штрумом. Как раз в это время начинаются гонения на Штрума.

За несколько дней до сталинградского наступления Крымов арестован и отправлен в Москву. Оказавшись в тюремной камере на Лубянке, он не может прийти в себя от неожиданности: допросы и пытки имеют целью доказать его измену Родине во время Сталинградской битвы.

В Сталинградской битве отличается танковый корпус генерала Новикова.

В дни сталинградского наступления обостряется травля Штрума. Появляется разгромная статья в институтской газете, его уговаривают написать покаянное письмо, выступить с признанием своих ошибок на учёном совете. Штрум собирает всю свою волю и отказывается каяться, даже не приходит на заседание учёного совета. Семья поддерживает его и, в ожидании ареста, готова разделить его судьбу. В этот день, как всегда в тяжёлые минуты его жизни, Штруму звонит Марья Ивановна и говорит, что гордится им и тоскует о нем. Штрума не арестовывают, а только увольняют с работы. Он оказывается в изоляции, друзья перестают с ним видеться.

Но в одно мгновение ситуация меняется. Теоретические работы по ядерной физике привлекают внимание Сталина. Он звонит Штруму и интересуется, не испытывает ли в чем-нибудь недостатка выдающийся учёный. Штрума немедленно восстанавливают в институте, создают ему все условия для работы. Теперь он сам определяет состав своей лаборатории, без оглядки на национальность сотрудников. Но когда Штруму начинает казаться, что он вышел из чёрной полосы своей жизни, он вновь оказывается перед выбором. От него требуют подписать обращение к английским учёным, которые выступили в защиту репрессированных советских коллег. Ведущие советские учёные, к которым теперь причислен Штрум, должны силой своего научного авторитета подтвердить, что в СССР нет репрессий. Штрум не находит в себе сил отказаться и подписывает обращение. Самым ужасным наказанием становится для него звонок Марьи Ивановны: она уверена, что Штрум не подписал письмо, и восхищается его мужеством…

В Москву приезжает Женя Шапошникова, узнавшая об аресте Крымова. Она выстаивает во всех очередях, в которых стоят жены репрессированных, и чувство долга по отношению к бывшему мужу борется в ее душе с любовью к Новикову. Новиков узнает о ее решении вернуться к Крымову во время Сталинградской битвы. Ему кажется, что он упадёт мёртвым. Но надо жить и продолжать наступление.

После пыток Крымов лежит на полу в лубянском кабинете и слышит разговор своих палачей о победе под Сталинградом. Ему кажется, что он видит Грекова, идущего ему навстречу по битому сталинградскому кирпичу. Допрос продолжается, Крымов отказывается подписывать обвинение. Вернувшись в камеру, он находит передачу от Жени и плачет.

Заканчивается сталинградская зима. В весенней тишине леса слышится вопль об умерших и яростная радость жизни.

В романе описаны судьбы героев, связанных только временем концлагерей, кровавых сражений под Сталинградом и репрессий.

Мостовской – ярый коммунист, попал в плен под Сталинградом и его увезли в концлагерь. Там создается подпольная организация и коммунисты, желая смерти беспартийному Ершову, подкидывают его карточку для отобранных для Бухенвальда. Вскоре организацию разоблачают и всех уничтожают.

Семья Виктора Павловича Штрума, талантливый физик, находится в эвакуации в Казани. Его жена постоянно переживает о своем сыне Анатолии, который сейчас на фронте. Печалится о дочери, которая, имея тяжелый характер, предпочитает одиночество и далека от матери. А сам Штрум обвиняет жену за то, что она не смогла подружиться с его матерью, и ей пришлось остаться в Украине, вместо того, чтобы жить рядом с сыном в Москве. И теперь у его матери – еврейки практически нет шансов выжить в оккупированной немцами стране. Вскоре Виктор Павлович получил письмо от матери, которая сейчас находится в гетто. В нем она прощается и рассказывает о всех унижениях через которые прошла. Будучи уважаемым врачом-окулистом, она была выкинута на улицу своей же соседкой только потому, что еврейка и сейчас только один из ее бывших пациентов приносит ей еду к ограде гетто. Жена Штрума – Людмила, получила письмо из госпиталя, где находится ее сын, но не успела с ним повидаться – он умер.

Вскоре Штрум возвращается в Москву их эвакуации. Его работа по ядерной физики была замечена и претендует на сталинскую премию, но он еврей и рискует быть арестованным. Его изгоняют из института. Но ему лично звонит Сталин, интересуясь его работой. Штрума восстанавливают в институте. Штрум, подписав письмо английским коллегам, подтверждает, что в союзе нет, и никогда не было репрессий.

Секретарь обкома Гетманов переведен в танковый корпус комиссаром. Он привык всю жизнь жить в атмосфере лжи и доносов. Это он перенес и на войну. В глаза хвалит и восхищается своим командиром корпуса Новиковым, который предотвратил гибель людей и тут же написал на него донос, что он задержал атаку на 8 часов, что бы людей сберечь.

Левинтон Софью Осиповну взяли у Сталинграда, и теперь везут в товарняках в концлагерь. Она наблюдает за другими арестованными, и поражается людской низости. Ее соседка Ревека Бухман, задушила плачущую дочь, пытаясь быть незамеченной облавой. И всю дорогу заботится о 6 летнем Давиде, который оказался в Сталинграде, потому что к бабушке на каникулы приехал из Москвы. Всю дорогу до концлагеря она опекала его, окружила теплом и заботой, как родная мать. Они умерли вместе в газовой камере.

В. Гроссман в романе «Жизнь и судьба», изданном в 1988 г. (Ок­тябрь. 1988. № 1-4). Критика отметила, что роман В. Гроссмана, продолжающий первую часть дилогии («За правое дело»), ока­зался близок той эпической традиции нашей литературы, кото­рая была утверждена Л.Н. Толстым в «Войне и мире».

В центре произведения В. Гроссмана – Сталинградская бит­ва, ставшая кульминацией войны. Героическая оборона дома шесть дробь один; «труба» под землей, где обитает штаб Родимцева; окоп и цеха Стальгрэс; штаб Еременко и калмыцкие сте­пи; тыловой аэродром, где готовят летчиков к отправке в Ста­линград, и корпус полковника Новикова – вот лишь некото­рые точки войны, нарисованные В. Гроссманом. Зарево Сталинградской битвы осветило самые разные стороны жизни, вплоть до фашистского концлагеря и еврейского гетто, лагеря на Колыме и камеры на Лубянке. Вся необыкновенно сложная картина жизни и судеб людей объединена авторской мыслью о противостоянии свободы и насилия. Противоречие заключается уже в названии города, ставшего символом героизма нашего народа. Не только трагическая коллизия войны, но и мрачная тень культа наложили свой отпечаток на судьбы всех основных героев произведения.

С идеей свободы у Гроссмана тесно связана мысль о цен­ности, значимости человеческой личности, оказавшейся в центре исторических событий. В противовес представлениям о людях как «винтиках» автор отстаивает необходимость внут­ренней независимости и свободы духа. В связи с этим не толь­ко событийным, но и философским центром произведения яв­ляется рассказ «о солдатской республике» – доме шесть дробь один в Сталинграде, обороной которого руководит капитан Греков. Отношения между людьми здесь строятся на принци­пах подлинного товарищества, здесь умирают в бою за идею свободы. Примером истинного мужества, самостоятельности мышления, совести и чести стали восемь минут из жизни пол­ковника Новикова, когда он, вопреки гневу Сталина и нажи­му генералов, задерживает наступление, давая возможность артиллерии подавить сопротивление фашистов и тем самым избежать лишних потерь. Без таких, как Греков и Новиков, без труда, страданий и героизма народа не могло бы быть Победы. Именно народную точку зрения на войну утверждает В. Гросс­ман в своем произведении.

«Жизнь и судьба» – это роман дискуссий. Абстрактные, ка­залось бы, категории зла, свободы и насилия, цели и средств раскрываются в произведении в конкретных проявлениях, проверяются человеческими судьбами. Нелегкий путь духов­ного прозрения проходят многие герои произведения. Труд­ные вопросы ставит писатель, остро и нередко спорно отве­чают на них герои и сам автор в своих философских размыш­лениях. Роман заставляет думать, спорить, вырабатывать собственную точку зрения на сложнейшие проблемы XX сто­летия.

Как разительно исчезли все советские заклинания и формулы, перебранные выше! [см. статью Гроссман «За правое дело» – анализ А. Солженицына ] – и никто же не скажет, что это – от авторского прозрения в 50 лет? А чего Гроссман и вправду не знал и не чувствовал до 1953 – 1956, то он успел настичь в последние годы работы над 2-м томом и теперь уже со страстью это всё упущенное вонзал в ткань романа.

Василий Гроссман в Шверине (Германия), 1945

Теперь мы узнаём, что не только в гитлеровской Германии, но и у нас: взаимная подозрительность людей друг ко другу; стоит людям поговорить за стаканом чая – вот уже и подозрение. Да оказывается: советские люди живут и в ужасающей жилищной тесноте (шофёр открывает это благополучному Штруму), а в прописочном отделе милиции – гнёт и тирания. И какая непочтительность к святыням: «в засаленный боевой листок» боец может запросто завернуть кусок колбасы. А вот добросовестный директор Сталгрэса простоял на смертном посту всю осаду Сталинграда, ушёл за Волгу уже в день удавшегося нашего прорыва – и все заслуги его под хвост, и сломали ему карьеру. (И прежде кристально положительный секретарь обкома Пряхин теперь отшатывается от пострадавшего.) Оказывается: и советские генералы могут быть вовсе и не блистательны достижениями, даже и в Сталинграде (III ч., гл. 7), – а поди-ка бы такое напиши при Сталине! Да даже осмеливается командир корпуса разговаривать со своим комиссаром о посадках 1937! (I – 51). Вообще, теперь дерзает автор поднять глаза на неприкасаемую Номенклатуру – а видно, уж много думал о ней и на душе сильно накипело. С большой иронией показывает шайку одного из украинских обкомов партии, эвакуированного в Уфу (I – 52, впрочем, как бы и корит их за низкое деревенское происхождение и заботливую любовь к собственным детям). А вот каковы, оказывается, жёны ответственных работников: в удобствах эвакуируемые волжским пароходом, они возмущённо протестуют против посадки на палубы того парохода ещё и отряда военных, едущих к бою. А молодые офицеры на расквартировках слышат прямо-таки откровенные воспоминания жителей «о сплошной коллективизации». И в деревне: «сколько ни работай, всё равно хлеб отберут». А эвакуированные, с голоду, воруют колхозное. Да вот и до самого Штрума добралась «Анкета анкет» – и как же справедливо он размышляет над ней о её липкости и когтистости. А вот и комиссара госпиталя «жучат», что он «недостаточно боролся с неверием в победу среди части раненых, с вражескими вылазками среди отсталой части раненых, враждебно настроенных к колхозному строю», – ах, где ж это было раньше? ах, сколько же правды стоит ещё позади этого! И сами-то похороны госпитальные – жестоко равнодушные. Но если гробы закапывает трудбатальон – то из кого он набран? – не упомянуто.

Сам Гроссман – помнит ли, каков он был в 1-м томе? Теперь? – теперь он берётся упрекнуть Твардовского: «чем объяснить, что поэт, крестьянин от рождения, пишет с искренним чувством поэму, воспевающую кровавую пору страданий крестьянства»?

И собственно русская тема сравнительно с 1-м томом – во 2-м ещё отодвинута. Под конец книги благожелательно отмечено, что «девушки-сезонницы, работницы в тяжёлых цехах» – и в пыли, и в грязи «сохраняют сильную упрямую красоту, с которой тяжёлая жизнь ничего не может поделать». Так же к финалу отнесен возврат с фронта майора Берёзкина – ну, и русский развёрнутый пейзаж. Вот, пожалуй, и всё; остальное – иного знака. Завистник Штрума по институту, обнимая другого такого же: «А всё же самое главное, что мы с вами русские люди». Единственную весьма верную реплику о приниженности русских в собственной стране, что «во имя дружбы народов всегда мы жертвуем русскими людьми», Гроссман вставляет лукавому и хамоватому партийному бонзе Гетманову – из того нового (послекоминтерновского) поколения партийных выдвиженцев, кто «любили в себе своё русское нутро и по-русски говорили неправильно», сила их «в хитрости». (Как будто у интернационального поколения коммунистов хитрости было меньше, ой-ой!)

С какого-то (позднего) момента Гроссман – да не он же один! – вывел для себя моральную тождественность немецкого национал-социализма и советского коммунизма. И честно стремится дать новообретенный вывод как один из высших в своей книге. Но вынужден для того замаскироваться (впрочем, для советской публичности всё равно крайняя смелость): изложить эту тождественность в придуманном ночном разговоре оберштурмбаннфюрера Лисса с арестантом коминтерновцем Мостовским: «Мы смотрим в зеркало. Разве вы не узнаёте себя, свою волю в нас?» Вот, вас «победим, останемся без вас, одни против чужого мира», «наша победа – это ваша победа». И заставляет Мостовского ужаснуться: неужели в этой «полной змеиного яда» речи – содержится какая-то правда? Но нет, конечно (для безопасности самого автора?): «наваждение длилось несколько секунд», «мысль обратилась в пыль».

А в какой-то момент Гроссман и от себя прямо называет берлинское восстание 1953 и венгерское 1956, однако не сами по себе, а в ряду с варшавским гетто и Треблинкой и лишь как материал для теоретического вывода о стремлении человека к свободе. А дальше это стремление всё прорывается: вот и Штрум в 1942, правда в частном разговоре с доверенным академиком Чепыжиным, – но прямо подковыривает Сталина (III – 25): «вот Хозяин всё крепил дружбу с немцами». Да Штрум, оказывается, мы и предположить того не могли, – уже годами с негодованием следит за чрезмерными славословиями Сталину. Так он давно всё понимает? нам это прежде не было сообщено. Вот и политически запачканный Даренский, публично заступаясь за пленного немца, кричит полковнику при солдатах: «мерзавец» (очень неправдоподобно). Четверо мало сознакомленных интеллигентов в тылу, в Казани, в 1942 же – пространно обсуждают расправы 1937 года, называя знаменитые заклятые имена (I – 64). И ещё не раз обобщённо – обо всей затерроренной атмосфере 1937 (III – 5, II – 26). И даже бабушка Шапошникова, политически совершенно нейтральная весь 1-й том, занятая только работой и семьёй, теперь вспоминает и «традиции народовольческой семьи» своей, и 1937, и коллективизацию, и даже голод 1921. Тем безогляднее и внучка её, ещё школьница, ведёт политические разговоры со своим ухажёром-лейтенантом и даже напевает магаданскую песню зэков. Теперь встретим и упоминание о голоде 1932 – 33.

А вот уже – шагаем и к последнему: в разгар Сталинградской битвы раскручивание политического «дела» на одного из высших героев – Грекова (вот это – советская действительность, да!) и даже к общему заключению автора о сталинградском торжестве, что и после него «молчаливый спор между победившим народом и победившим государством продолжался» (III – 17). Такое, правда, и в 1960 давалось не каждому. Жаль, что высказано это безо всякой связи с общим текстом, каким-то беглым вклинением, и – увы, не развито в книге более никак. И ещё к самому концу книги, отлично: «Сталин говорил: "братья и сёстры...» А когда немцев разбили – директору коттедж, без доклада не входить, а братья и сёстры в землянки» (III – 60).

Но и во 2-м томе встретится иногда от автора то «всемирная реакция» (II – 32), то вполне казённое: «дух советских войск был необычайно высок» (III – 8); и прочтём довольно торжественную похвалу Сталину, что он ещё 3 июля 1941 «первым понял тайну перевоплощения войны» в нашу победу (III – 56). И в возвышенном тоне восхищения думает Штрум о Сталине (III – 42) после сталинского телефонного звонка, – таких строк тоже не напишешь без авторского к ним сочувствия. И несомненно с таким же соучастием автор разделяет романтическое любование Крымова нелепым торжественным заседанием 6 ноября 1942 в Сталинграде – «в нём было что-то напоминавшее революционные праздники старой России». Да и взволнованные воспоминания Крымова о смерти Ленина тоже выявляют авторское соучастие (II – 39). Сам Гроссман несомненно сохраняет веру в Ленина. И свои прямые симпатии к Бухарину не пытается скрыть.

Таков – предел, которого Гроссман перейти не может.

И это же всё писалось – в расчёте (наивном) на публикацию в СССР. (Не оттого ли вклиняется и неубедительное: «Великий Сталин! Возможно, человек железной воли – самый безвольный из всех. Раб времени и обстоятельств».) Так что если «склочники» – то из райпрофсовета, а что-нибудь прямо в лоб коммунистической власти? – да Боже упаси. О генерале Власове – одно презрительное упоминание комкора Новикова (но ясно, что оно – и авторское, ибо кто в московской интеллигенции что-нибудь понимал о власовском движении даже и к 1960?). А дальше ещё неприкасаемее – один раз робчайшая догадка: «на что уж Ленин был умный, и тот не понял», – но сказано опять же этим отчаянным и обречённым Грековым (I – 61). Да ещё маячит к концу тома, как монумент, несокрушимый меньшевик (венок автора памяти своего отца?) Дрелинг, вечный зэк.

Да после 1955 – 56 он уже был много наслышан о лагерях, то была пора «возвращений» из ГУЛага, – и теперь автор эпопеи, уже хотя б из добросовестности, если не соображений композиции, пытается посильно охватить и зарешётчатый мир. Теперь – глазам пассажиров вольного поезда открывается и эшелон с заключёнными (II – 25). Теперь – отваживается автор и сам шагнуть в зону, описать её изнутри по приметам из рассказов вернувшихся. Для того выныривает глухо провалившийся в 1-м томе Абарчук, первый муж Людмилы Штрум, впрочем, коммунист-ортодокс, и в компанию к нему ещё сознательный коммунист Неумолимов, и ещё Абрам Рубин, из института Красной Профессуры (на льготном придурочьем посту фельдшера неправдоподобно прибедняется: «я низшая каста, неприкасаемый»), и ещё бывший чекист Магар, якобы тронутый поздним раскаянием об одном загубленном раскулаченном, и ещё другие интеллигенты – такие-то и возвращались тогда в московские круги. Автор старается реально изобразить лагерное утро (I – 39, есть детали верные, есть неверные). В нескольких главах уплотнённо иллюстрирует наглость блатных (только зачем же власть уголовных над политическими Гроссман называет «новаторством национал-социализма»? – нет уж, от большевиков, ещё с 1918, не отбирайте!), а учёный демократ неправдоподобно отказывается встать при вертухайском обходе. Эти несколько подряд лагерных глав проходят как в сером тумане: будто похоже, а – деланно. Но за такую попытку не упрекнёшь автора: ведь он с не меньшей смелостью берётся описать и лагерь военнопленных в Германии – и по требованиям эпопеи и для более настойчивой цели: сопоставить наконец коммунизм с нацизмом. Верно поднимается он и до другого обобщения: что советский лагерь и советская воля отвечают «законам симметрии». (Видимо, Гроссмана как бы шатало в понимании будущности своей книги: он же писал её для советской публичности! – а заодно с тем хотелось быть и до конца правдивым.) Вместе со своим персонажем Крымовым вступает Гроссман и в Большую Лубянку, тоже собранную по рассказам. (Естественны и здесь некоторые ошибки в реалиях и в атмосфере: то подследственный сидит прямо через стол от следователя и его бумаг; то, измученный бессонницей, не жалеет ночи на захватывающий разговор с сокамерником, да и надзиратели, странно, не мешают им в этом.) Несколько раз пишет (ошибочно для 1942): «МГБ» вместо «НКВД»; а ужасающей 501-й стройке приписывает только 10 тысяч жертв...

Вероятно, с такими же поправками надо воспринимать и несколько глав о немецком концлагере. Что там действовало коммунистическое подполье – да, это подтверждается свидетелями. Невозможная в лагерях советских, такая организация иногда создавалась и держалась в немецких благодаря общей национальной спайке против немецких охранников, да и близорукости послед-них. Однако Гроссман преувеличивает, что размах подполья был сквозь все лагеря, чуть не на всю Германию, что проносили с завода в жилую зону детали гранат и автоматов (это – ещё могло быть), а «в блоках вели сборку» (это уже фантазия). Но что несомненно: да, иные коммунисты втирались в доверие к немецкой охране, устраивали своих в придурки, – и могли неугодных себе, то есть антикоммунистов, отправлять на расправу или в штрафные лагеря (как у Гроссмана и отправляют в Бухенвальд народного вожака Ершова).

Теперь-то – гораздо свободнее Гроссман и в военной теме; теперь прочтём и такое, о чём и помыслить нельзя было в 1-м томе. Как командир танкового корпуса Новиков самовольно (и рискуя всей карьерой и орденами) на 8 минут задерживает атаку, назначенную командующим фронта, – чтобы лучше успели подавить огневые средства противника и не было бы больших потерь у наших. (И характерно: Новикова-брата, введенного в 1-й том исключительно для иллюстрации самоотверженного социалистического труда, теперь автор совсем забывает, тот как провалился, в серьёзной книге он уже не нужен.) Теперь к прежней легендарности командарма Чуйкова – добавляется и ярая зависть его к другим генералам и мертвецкое пьянство, до провала в полынью. И командир роты всю водку, полученную на бойцов, тратит на собственные именины. И своя авиация бомбит своих. И шлют пехоту на неподавленные пулемёты. И уже не читаем тех пафосных фраз о великом народном единстве. (Нет, кое-что осталось.)

Но реальность сталинградских боёв восприимчивый, наблюдательный Гроссман даже из корреспондентской должности ухватил достаточно. Бои в «доме Грекова» очень честно, со всей боевой действительностью описаны, как и сам Греков. Чётко видит автор и знает сталинградские боевые обстоятельства, лица, а уж атмосферу всех штабов – тем более достоверно. Заканчивая обзор военного Сталинграда, Гроссман пишет: «Его душой была свобода». Впрямь ли автор так думает или внушает себе, как хотелось бы думать? Нет, душой Сталинграда было: «за родную землю!»

Как мы видим из романа, как мы знаем и от свидетелей, и по другим публикациям автора – Гроссман был острейше заножён еврейской проблемой, положением евреев в СССР, а уж тем более к этому добавились жгучая боль, гнёт и ужас от уничтожения евреев по немецкую сторону фронта. Но в 1-м томе он цепенел перед советской цензурой да и внутренне ещё не осмелел оторваться от советского мышления – и мы видели, до какой же приниженной степени подавлена в 1-м томе еврейская тема, и уж, во всяком случае, ни штриха какой-либо еврейской стеснённости или неудовольствия в СССР.

Переход к свободе выражения дался Гроссману, как мы видели, нелегко, нецельно, без уравновешенности по всему объёму книги. Это же – и в еврейской проблеме. Вот евреям-сотрудникам института мешают вернуться с другими из эвакуации в Москву – реакция Штрума вполне в советской традиции: «Слава Богу, живём не в царской России». И тут – не наивность Штрума, автор последовательно проводит, что до войны ни духа, ни слуха какого-либо недоброжелательства или особого отношения к евреям в СССР не было. Сам Штрум «никогда не думал» о своём еврействе, «никогда до войны Штрум не думал о том, что он еврей», «никогда мать не говорила с ним об этом – ни в детстве, ни в годы студенчества»; об этом «его заставил думать фашизм». А где же тот «злобный антисемитизм», который так энергично подавлялся в СССР первые 15 советских лет? И мать Штрума: «забытое за годы советской власти, что я еврейка», «я никогда не чувствовала себя еврейкой». От настойчивой повторности теряется убедительность. И откуда же что взялось? Пришли немцы – соседка во дворе: «слава Богу, жuдам конец»; а на собрании горожан при немцах «сколько клеветы на евреев было» – откуда ж это вдруг всё прорвалось? и как оно держалось в стране, где все забыли о еврействе?

Если в 1-м томе почти не назывались еврейские фамилии – во 2-м мы встречаем их чаще. Вот штабной парикмахер Рубинчик играет на скрипке в Сталинграде, в родимцевском штабе. Там же – боевой капитан Мовшович, командир сапёрного батальона. Военврач доктор Майзель, хирург высшего класса, самоотверженный до такой степени, что ведёт трудную операцию при начале собственного приступа стенокардии. Неназванный по имени тихий ребёнок, хилый сын еврея-фабриканта, умерший когда-то в прошлом. Уже помянуты выше несколько евреев в сегодняшнем советском лагере. (Абарчук – бывший большой начальник на голодоморном кузбасском строительстве, но коммунистическое прошлое его подано мягко, да и сегодняшняя завидная в лагере должность инструментального кладовщика не объяснена.) И если в самой- семье Шапошниковых в 1-м томе было смутно затушёвано полуеврейское происхождение двух внуков – Серёжи и Толи, то о третьей внучке Наде во 2-м томе – и без связи с действием, и без необходимости – подчёркнуто: «Ну, ни капли нашей славянской крови в ней нет. Совершенно иудейская девица». – Для упрочения своего взгляда, что национальный признак не имеет реального влияния, Гроссман не раз подчёркнуто противопоставляет одного еврея другому по их позициям. «Господин Шапиро – представитель агентства "Юнайтед Пресс" – задавал на конференциях каверзные вопросы начальнику Совинформбюро Соломону Абрамовичу Лозовскому». Между Абарчуком и Рубиным – измышленное раздражение. Высокомерный, жестокий и корыстный комиссар авиаполка Берман не защищает, а даже публично клеймит несправедливо обиженного храброго лётчика Короля. И когда Штрума начинают травить в его институте – лукавый и толстозадый Гуревич предаёт его, на собрании развенчивает его научные успехи и намекает на «национальную нетерпимость» Штрума. Этот рассчитанный приём расстановки персонажей уже принимает характер растравы автором своего больного места. Незнакомые молодые люди увидели Штрума на вокзале ждущим поезда в Москву – тотчас: «Абрам из эвакуации возвращается», «спешит Абрам получить медаль за оборону Москвы».

Толстовцу Иконникову автор придаёт такой ход чувств. «Гонения, которые большевики проводили после революции против церкви, были полезны для христианской идеи» – и число тогдашних жертв не подорвало его религиозной веры; проповедовал он Евангелие и во время всеобщей коллективизации, наблюдая массовые жертвы, да ведь тоже и «коллективизация шла во имя добра». Но когда он увидел «казнь двадцати тысяч евреев... – в этот день [он] понял, что Бог не мог допустить подобное, и... стало очевидно, что его нет».

Теперь наконец Гроссман может позволить себе открыть нам содержание предсмертного письма матери Штрума, которое передано сыну в 1-м томе, но лишь смутно упомянуто, что оно принесло горечь: в 1952 году автор не решился отдать его в публикацию. Теперь оно занимает большую главу (I – 18) и с глубинным душевным чувством передаёт пережитое матерью в захваченном немцами украинском городе, разочарование в соседях, рядом с которыми жили годами; бытовые подробности изъятия местных евреев в загон искусственного временного гетто; жизнь там, разнообразные типы и психология захваченных евреев; и самоподготовление к неумолимой смерти. Письмо написано со скупым драматизмом, без трагических восклицаний – и очень выразительно. Вот гонят евреев по мостовой, а на тротуарах стоит глазеющая толпа; те – одеты по-летнему, а евреи, взявшие вещи в запас, – «в пальто, в шапках, женщины в тёплых платках», «мне показалось, что для евреев, идущих по улице, уже и солнце отказалось светить, они идут среди декабрьской ночной стужи».

Гроссман берётся описать и уничтожение механизированное, центральное, и прослеживая его от замысла; автор напряжённо сдержан, ни выкрика, ни рывка: оберштурмбаннфюрер Лисс деловито осматривает строящийся комбинат, и это идёт в технических терминах, мы не упреждаемся, что комбинат назначен для массового уничтожения людей. Срывается голос автора только на «сюрпризе» Эйхману и Лиссу: им предлагают в будущей газовой камере (это вставлено искусственно, в растравку) – столик с вином и закусками, и автор комментирует это как «милую выдумку». На вопрос же, о каком количестве евреев идёт речь, цифра не названа, автор тактично уклоняется, и только «Лисс, поражённый, спросил: – Миллионов?» – чувство меры художника.

Вместе с доктором Софьей Левинтон, захваченной в немецкий плен ещё в 1-м томе, автор теперь втягивает читателя в густеющий поток обречённых к уничтожению евреев. Сперва – это отражение в мозгу обезумевшего бухгалтера Розенберга массовых сожжений еврейских трупов. И ещё другое сумасшествие – недорастрелянной девушки, выбравшейся из общей могилы. При описании глубины страданий и бессвязных надежд, и наивных последних бытовых забот обречённых людей – Гроссман старается удерживаться в пределах бесстрастного натурализма. Все эти описания требуют недюжинной работы авторского воображения – представить, чего никто не видел и не испытал из живущих, не от кого было собирать достоверные показания, а надо вообразить эти детали – оброненный детский кубик или куколку бабочки в спичечной коробке. Автор в ряде глав старается быть как можно более фактичным, а то и будничным, избегая взрыва чувств и у себя, и у персонажей, затягиваемых принудительным механическим движением. Он представляет нам комбинат уничтожения – обобщённый, не называя его именем «Освенцим». Всплеск эмоций разрешает себе только при отзыве на музыку, сопровождающую колонну обречённых и диковинные потрясения от неё в душах. Это – очень сильно. И сразу вплотную – о чёрно-рыжей гнилой охимиченной воде, которая остатки уничтоженных смоет в мировой океан. И вот – последние чувства людей (у старой девы Левинтон вспыхивает материнское чувство к чужому малышу, и, чтобы быть с ним рядом, она отказывается выйти на спасительный вызов «кто тут хирург?»), даже и – душевный подъём гибели. И дальше, дальше автор вживается в каждую деталь: обманного «предбанника», стрижки женщин для сбора их волос, чьё-то остроумие на грани смерти, «мускульная сила плавно изгибающегося бетона, втягивавшего в себя человеческий поток», «какое-то полусонное скольжение», всё плотней, всё сжатее в камере, «всё короче шажки людей», «гипнотический бетонный ритм», закруживающий толпу, – и газовая смерть, темнящая глаза и сознание. (И на том бы – оборвать. Но автор, атеист, даёт вослед рассуждение, что смерть есть «переход из мира свободы в царство рабства» и «Вселенная, существовавшая в человеке, перестала быть», – это воспринимается как обидный срыв с душевной высоты, достигнутой предыдущими страницами.)

По сравнению с этой могучей самоубеждающей сценой массового уничтожения – слабо стоит в романе отдельная глава (II – 32) отвлечённого рассуждения об антисемитизме: о его разнородностях, о его содержании и сведение всех причин его – к бездарности завистников. Рассуждение сбивчивое, не опёртое на историю и далёкое от исчерпания темы. Наряду с рядом верных замечаний – ткань этой главы весьма неравнозначна.

А сюжетно еврейская проблема в романе больше строится вокруг физика Штрума. В 1-м томе автор не давал себе смелости развернуть образ, теперь он на это решается – и главная линия тесно переплетена с еврейским происхождением Штрума. Теперь, с опозданием, мы узнаём о тошном ему «вечном комплексе неполноценности», который он испытывает в советской обстановке: «входишь в зал заседаний – первый ряд свободен, но я не решаюсь сесть, иду на камчатку». Тут – и сотрясающее действие на него предсмертного письма матери.

О самой сути научного открытия Штрума автор, по законам художественного текста, разумеется, не сообщает нам, и не должен. А поэтическая глава (I – 17) о физике вообще – хороша. Весьма правдоподобно описывается момент угадки зерна новой теории – момент, когда Штрум был занят совсем другими разговорами и заботами. Эту мысль «казалось, не он породил, она поднялась просто, легко, как белый водяной цветок из спокойной тьмы озера». В нарочито неточных выражениях открытие Штрума поднято как эпохальное (это – хорошо изъявлено: «рухнуло тяготение, масса, время, двоится пространство, не имеющее бытия, а один лишь магнетический смысл»), «классическая теория сама стала лишь частным случаем в разработанном Штрумом новом широком решении», институтские сотрудники прямо ставят Штрума вслед за Бором и Планком. От Чепыжина, практичнее того, узнаём, что теория Штрума пригодится в разработке ядерных процессов.

Чтобы жизненно уравновесить величие открытия, Гроссман, с верным художественным тактом, начинает копаться в личных недостатках Штрума, кое-кто из коллег-физиков считает его недобрым, насмешливым, надменным. Гроссман снижает его и внешне: «чесался и выпячивал губу», «шизофренически накуксится», «шаркающая походка», «неряха», любит дразнить домашних, близких, груб и несправедлив к пасынку; а однажды «в бешенстве порвал на себе рубаху и, запутавшись в кальсонах, на одной ноге поскакал к жене, подняв кулак, готовый ударить». Зато у него «жёсткая, смелая прямота» и «вдохновение». Иногда автор отмечает самолюбивость Штрума, часто – его раздражительность, и довольно мелкую, вот и на жену. «Мучительное раздражение охватило Штрума», «томительное, из глубины души идущее раздражение». (Через Штрума автор как бы разряжается и от тех напряжений, которые сам испытал в стеснениях многих лет.) «Штрума сердили разговоры на житейские темы, а ночью, когда не мог уснуть, думал о прикреплении к московскому распределителю». Воротясь из эвакуации в свою просторную, благоустроенную московскую квартиру, с небрежением замечает, что шофёра, поднесшего их багаж, «видимо всерьёз занимал жилищный вопрос». А получив желанный привилегированный «продовольственный пакет», терзается, что и сотруднику меньшего калибра дали не меньший: «Удивительно у нас умеют оскорблять людей».

Каковы его политические взгляды? (Двоюродный брат его отбыл лагерный срок и отправлен в ссылку.) «До войны у Штрума не возникали особо острые сомнения» (по 1-му тому припомним, что – и во время войны не возникали). Например, он тогда верил диким обвинениям против знаменитого профессора Плетнёва – о, из «молитвенного отношения к русскому печатному слову», – это о «Правде»... и даже в 1937 году?.. (В другом месте: «Вспомнился 1937 год, когда почти ежедневно назывались фамилии арестованных минувшей ночью..-.») Ещё в одном месте читаем, что Штрум даже «охал по поводу страданий раскулаченных в период коллективизации», что уж и вовсе непредставимо. Вот что Достоевскому «скорей "Дневник писателя" не надо было писать» – в это его мнение верится. К концу эвакуации, в кругу институтских сотрудников, Штрума вдруг прорывает, что в науке для него не авторитеты – «заведующий отделом науки ЦК» Жданов «и даже...». Тут «ждали, что он произнесёт имя Сталина», но он благоразумно только «махнул рукой». Да, впрочем, уже домашним: «все мои разговоры... дуля в кармане».

Не всё это у Гроссмана увязано (может быть, и не успел он доработать книгу до последнего штриха) – а важней, что ведёт-то он своего героя к тяжкому и решительному испытанию. И вот оно подступило – в 1943 вместо бы ожидаемого 1948 – 49, анахронизм, но это дозволенный для автора приём, ибо он камуфляжно переносит сюда уже собственное такое же тяжкое испытание 1953 года. Разумеется, в 1943 физическое открытие, сулящее ядерное применение, мог ожидать только почёт и успех, а никак не гонение, возникшее у коллег без приказа сверху, и даже обнаруживших в открытии «дух иудаизма», – но так надо автору: воспроизвести обстановку уже конца 40-х годов. (В череде немыслимых по хронологии забеганий Гроссман уже называет и расстрел Антифашистского Еврейского комитета, и «дело врачей», 1952.)

И – навалилось. «Холодок страха коснулся Штрума, того, что всегда тайно жил в сердце, страха перед гневом государства». Тут же наносится удар и по его второстепенным сотрудникам-евреям. Сперва, ещё не оценив глубины опасности, Штрум берётся высказать директору института дерзости – хотя перед другим академиком, Шишаковым, «пирамидальным буйволом», робеет, «как местечковый еврей перед кавалерийским полковником». Удар приходится тем больней, что постигает вместо ожидаемой Сталинской премии. Штрум оказывается очень отзывчив на вспыхнувшую травлю и, не в последнюю очередь, на все бытовые последствия её – лишение дачи, закрытого распределителя и возможные квартирные стеснения. Ещё даже раньше, чем ему подсказывают коллеги, Штрум по инерции советского гражданина сам догадывается: «написать бы покаянное письмо, ведь все пишут в таких ситуациях». Дальше его чувства и поступки чередуются с большой психологической верностью, и описаны находчиво. Он пытается развеяться в разговоре с Чепыжиным (старуха-прислуга Чепыжина при том целует Штрума в плечо: напутствует на казнь?). А Чепыжин вместо подбодрений сразу пускается в изложение путаной, атеистически бредовой, смешанной научно-социальной своей гипотезы: как человечество свободной эволюцией превзойдёт Бога. (Чепыжин был искусственно изобретен и впихнут в 1-й том, такой же он дутый и в этой придуманной сцене.) Но независимо от пустоты излагаемой гипотезы – психологически очень верно поведение Штрума, приехавшего ведь за духовным подкреплением. Он полунеслышит эту тягомотину, тоскливо думает про себя: «мне не до философии, ведь меня посадить могут», ещё продолжает думать: так идти ли ему каяться или нет? а вывод вслух: «наукой должны заниматься в наше время люди великой души, пророки, святые», «где мне взять веру, силу, стойкость, – быстро проговорил он, и в голосе его послышался еврейский акцент». Жалко себя. Уходит, и на лестнице «слёзы текли по его щекам». А уже скоро идти на решающий Учёный совет. Читает и перечитывает своё возможное покаянное заявление. Начинает партию в шахматы – и тут же рассеянно покидает её, очень живо всё, и соседние с тем реплики. Вот уже «воровски оглядываясь, с жалкими местечковыми ужимками торопливо повязывает галстук», торопится успеть на покаяние – и находит силы оттолкнуть этот шаг, снимает и галстук, и пиджак, – он не пойдёт.

А дальше его гнетут страхи – и незнание, кто же выступал против него, и что говорили, и что теперь с ним сделают? Теперь, в окостенении, он по нескольку дней не выходит из дома, – ему перестали звонить по телефону, его предали и те, на чью поддержку он надеялся, – а бытовые стеснения уже и душат: уже «боялся управдома и девицы из карточного бюро», отнимут излишки жилой площади, член-корреспондентскую зарплату, – продавать вещи? и даже, в последнем отчаянии, «часто думал о том, что пойдёт в военкомат, откажется от брони Академии и попросится красноармейцем на фронт»... А тут ещё и арест свояка, бывшего мужа сестры жены, не грозит ли тем, что и Штрума арестуют? Как всякий благополучный человек: ещё и не сильно его тряхнули, ощущает же он как последний край существования.

А дальше – вполне советский оборот: магический доброжелательный звонок Сталина к Штруму – и сразу всё сказочно переменилось, и сотрудники кидаются к Штруму заискивать. Так учёный – победил и устоял? Редчайший пример стойкости в советское время?

Не тут-то было, Гроссман безошибочно ведёт: а теперь следующее, не менее страшное искушение – от ласковых объятий. Хотя Штрум упреждающе и оправдывает себя, что он – не такой же, как помилованные лагерники, тут же всё простившие и проклявшие своих прежних сомучеников. Но вот уже опасается бросить на себя тень жениной сестры, хлопочущей об арестованном муже, его раздражает и жена, зато весьма приятно стало благоволение начальства и «попадание в какие-то особые списки». «Самым удивительным было то», что от людей, «ещё недавно полных к нему презрения и подозритель-ности», он теперь «естественно воспринимал их дружеские чувства». Даже с удивлением ощутил: «администраторы и партийные деятели... неожиданно эти люди открылись Штруму с другой, человеческой стороны». И при таком-то его благодушном состоянии это новоласковое начальство предлагает ему подписать гнуснейшее сов-патриотическое письмо в «Нью-Йорк таймс». И Штрум не находит силы и выверта, как отказаться, – и безвольно подписывает. «Какое-то тёмное тошное чувство покорности», «бессилия, замагниченность, послушное чувство закормленной и забалованной скотины, страх перед новым разорением жизни».

Таким поворотом сюжета – Гроссман казнит сам себя за свою покорную подпись января 1953 по «делу врачей». (Даже, для буквальности, чтобы осталось «дело врачей», – анахронистически вкрапляет сюда тех давно уничтоженных профессоров Плетнёва и Левина.) Вот кажется: теперь напечатают 2-й том – и раскаяние произнесено публично.

Да только вместо того – гебисты пришли и конфисковали рукопись...


Close